“Письмовник” Михаила Шишкина и любовь, преодолевающая пространство и время. Интервью с автором

под редакицей Элеонора Сманиа

 

Михаил Павлович Шишкин родился в Москве в 1961 году и считается одним из самых значительных современных авторов русской литературы. В Италии он был известным благодаря публикации романов Венерин волос (2005) и Взятие Измаила (1999),  опубликованные издательством “Воланд” в 2006-ом и 2007-ом годах. Лауреат не менее трех престижных литературных премий – Русский Букер, Национальный бестселлер и Большая книга – годами он занимается неустанно пизнакомить с русской культурой и литературой. Он является ex aequo с Амели Нотомб лауреатом на Европейскую премию Strega Prize 2022 за недавную публикацию романа Письмовник (издан итальянским издательством 21lettere), о котором мы подробно рассказывали здесь. Вышеупомянутый роман поражает своей необычайной достоверностью, с которой описывается о любви двух молодых героев, разлученных Боксерской войной. Нежные слова любви, которыми молодая и несчастная пара обменивается в письмах, переживают жестокость и грубость войны и противостоят безжалостному течению времени. Письмовник – это роман о силе слова, о стойкости человеческого тепла и привязанности в самые мрачные и трагические моменты жизни, о рождении, взрослении и признании смерти. У нас была ценная возможность поговорить с Михаилом Шишкиным о его эпистолярном романе и литературном производстве. 


ЭС: Литературный жанр, выбранный для романа “Письмовник”, кажется очень интересным. Чем обусловлен такой выбор?

МШ: Сам я никогда не любил писать писем, и мне казалось странным такое словесное расточительство. Ведь если нашел какие-то настоящие слова – нужно копить их для будущего текста. Переписка – литературная традиция, условный жанр. Мне важна традиция. Для того, чтобы идти вперед, делать что-то новое, нужно понимать, откуда ты, что было до тебя. Традиционные жанры существуют для того, чтобы от них отталкиваться, разрушать их. Но при этом в литературе важно, что какие бы каноны и традиции ты ни разрушал, автор всегда строитель, а не разрушитель. И что может быть традиционнее, чем переписка? Письмо стояло у истоков литературы, письменности вообще. Письмо – это сама суть литературы. Cлово «письмо» по-русски – это еще и синоним писания, прозы, искусства писать. Жанр письма, наверное, вообще самый старый, который существует в мире.  Переписка влюбленных — это мировая литературная традиция, один из главных литературных жанров, вспомните письма Элоизы и Абеляра или «Новую Элоизу» Руссо.

Важно осознание, что текст выводится не в стерилизованной пробирке из неживых молекул. В каждом тексте, который я пишу, присутствует все, что когда-либо было до меня уже написано – как генетическая спиралька. Мы так носим в себе всех наших предков – все тысячи поколений. Письма – это то, что всегда было и будет. Это возможность для человека говорить с самим собой о важных вещах, обращаясь к кому-то близкому тебе. И не так важно, где этот человек, с кем ты ведешь разговор, в соседней комнате или за тысячи километров, жив или его уже нет. Письмо обладает уникальной способностью упразднять и время, и расстояние, и смерть. Мои герои – это Адам и Ева. Если бы Адама и Еву разлучили, они писали бы друг другу письма из разных концов рая. Хотя для них, наверно, это уже был бы не рай. Им пришлось бы придумать письменность. Отсутствие рая – условие для изобретения письменности. У них отняли рай, но есть слова и чернила.

Важно не просто топтаться с толпой писателей внутри освоенного литературного пространства, нужно найти какую-то свою нехоженую дорогу. И какие там могут быть ориентиры впереди? Плотный туман. Поэтому важна традиция. Традиция в литературе – как радар для летчика. Романы в письмах только ленивый не писал. Но написать роман в письмах в 21 веке – это совсем другое.

И само слово «Письмовник» мне очень нравится. Оно какое-то вкусное, старое, русское. Название пришло от бестселлера 18 века – «Письмовника» Николая Курганова, сборника образцовых писем, по которому учились объясняться в любви наши предки. Письмовник – это своего рода пособие, как нужно писать деловые письма, любовные. Я думал, что в каждом языке есть аналогичное слово – ведь такие сборники образцовых писем были в каждой стране. Но оказалось, что для моей книги издатели в разных странах придумывают новое название. Французское издание называется «Deux heures moins dix», английское – «The Light and the Dark“, итальянское – «Punto di fuga».

ЭС: Как бы вы определили эпистолярный жанр?

МШ: Что бы человек ни писал — это послание кому-то, письмо. И не важно, дойдет оно или нет, важно, что письмо отправлено. «Не доходят только ненаписанные письма». Письмо – это не просто передача информации, это исповедь, сообщение о себе не только конкретному адресату, но и потомкам, и Богу. Ведь пишущие имеют особенность исчезать, а их письма остаются.

Суть «эпистолярного жанра» – разлука, крушение мира. Он и она разлучены. Невозможность дотронуться до любимого человека рождает потребность в словах. Сюжет моего романа прост: «Порвалась связь времен». Это фраза Шекспира «Time is out of joint“ в переводе Бориса Пастернака. У каждого бывает момент, когда рвется связь времен, для этого не нужно родиться Гамлетом, нужно просто родиться собой. Наступает день, когда мир разваливается. Видимое становится невидимым и наоборот. Вроде бы надежное превращается в труху.  В этом рассыпавшемся времени человек и становится человеком. Это время не условное, а настоящее, вневременное. Часы тут — бесполезный инструмент, тикающий вхолостую. В этот момент и начинается мой «Письмовник». Для моих героев привычные связи вещей разорвались, и ничего больше не держит, мир рассыпается, исчезает. И не за что ухватиться — все перестает быть прочным, настоящим. Вот тогда только человек и начинается. Ему нужно найти в этой пустоте себя и ухватиться за себя, за настоящее в себе. И тогда только начинается настоящее время, которое от календаря не зависит. Эти письма — их единственная возможность найти себя в другом, в любимом человеке. Он и она начинают писать друг другу – это для них единственная возможность остановить распад, разложение бытия. И пусть письма не доходят, важно, что они отправлены. Вернее так: читающий эту переписку становится тем самым звеном, которое соединяет собой разорванное время.

Это только кажется, что письма уходят в пустоту. В обычной жизни люди чаще всего не понимают друг друга, даже если говорят на одном языке и делят одно ложе. А мои герои как раз слышат и чувствуют друг друга, несмотря на все, что разделяет людей – время, пространство, смерть. Настоящее понимание – это ведь не бытовая коммуникация. Это – подтверждение важности твоего существования любящим и любимым человеком. И если этого человека сейчас нет рядом – ты же все равно его чувствуешь. Все, что с тобой происходит, ему важно. И если вот такого, настоящего понимания нет, жить не хочется, да и не нужно. Роман – о том, главном, настоящем человеческом понимании, для которого уже не преграда ни километры, ни годы.

В 21 веке, увы, мир реальных писем, отошел в прошлое, уступив место мейлам и смскам. Мой роман в письмах – это своего рода hommage, памятник всем написанным когда-то письмам. «Почтовые» письма уйдут в прошлое, это понятно. Телеграмма же умерла, и ничего страшного. Дело не в носителе слов, а в словах. Техника меняет письмо – одно дело клинышком по глине, другое перышком по бумаге. Помню, как бил двумя пальцами по клавишам «Эрики». На компе пишется совсем по-другому. Но в конце концов письмо или книга – это только коммуникация между двумя людьми. Важно лишь, что есть передача живого дыхания, даже через поколения, а то, что живые слова светятся на экране или прилипли к бумаге – какая разница? Тем более, если речь идет о литературе. Вот появится новый Гомер и напишет «Илиаду» 21-века смсками. 

ЭС: По Вашему мнению, существуют ли другие литературные жанры, которые делят характеристики с эпистолярным жанром?

МШ: Письмо, написанное любимому человеку, это твой Ноев ковчег. Ты взял с собой на лист бумаги все самое важное и отправился в путь. Мир может погибнуть – и погибает каждый день, а ты плывешь к тому, кто тебя ждет и обязательно дождется.

Но и любая книга – это письмо, послание в будущее. Единственный реальный Ноев ковчег, только нужно его уметь так построить, чтобы он пережил потоп.

Это привилегия писателя, его «избранность» – он умеет спасти мир, превратить его в слова. Писатель может спасти своих героев, выхватить их из времени, как из-под поезда. Наше реальное время безжалостно. Настоящий писатель умеет словом создавать другое, любящее, жалеющее нас время, в котором невозможно умереть. Ведь твой текст – это ты, когда тебя нет, когда тебя не будет. Ты переходишь в написанное, переселяешься со всем своим скарбом. Встреча с собственным текстом – это как встреча с собой после смерти.

Язык сам по себе – это ведь не реальность, а лишь способ проявления реального, «заязычного». Всему действительно важному (пониманию, любви, смерти) слова вовсе не нужны, наоборот, только мешают. Вот мы, реальные, отбрасываем тень – но разве тень может выразить нас? Тень это что-то плоское, невыразительное. Так и все внесловесное отбрасывает тени – слова. Но разве любое слово, самое замечательное и замызганное, например, любовь, может выразить хоть малую часть того, что мы испытываем? Нет, конечно. Тень она и есть тень. Словесное само по себе обречено на невозможность что-то выразить, объяснить. Но при этом возможно искусство тени – мы приходим в театр теней и начинаем переживать за них, как за живых. И вот проза – это такой театр теней. Проза – привилегия делать мертвое живым. Нужно только знать, как правильно расставить буквы.

Так называемую реальную реальность нельзя просто перенести в текст. Реальная реальность умирает постоянно, каждое мгновение. И вообще неуловима. А настоящая проза – это совсем другая реальность, существует совсем по другим законам, по которым она будет жива и после автора. Искусство – это такая машинка для удаления смерти из действительности, как косточки из вишни. В пространстве искусства все вроде такое же – улицы, люди, закаты, но разница в том, что этот мир никогда не кончается. Тот, на кресте, сгинул давным давно, а смотришь на фрески Джотто – и все сейчас происходит и будет всегда происходить. Искусство работает уже не столько с «реальностью», которая также зыбка и мимолетна, как люди, а с накопленной поколениями, преображенной, вырванной из потока смерти, реальностью картин, книг, фильмов, музыки. Дневники, записки, мемуары, описания путешествий – это записанная жизнь, это пространство, уже неподвластное уничтожению. Тысячи греков прошмыгнули и канули в ничто, а те греки, которых вел Ксенофонт, были им записаны, и поэтому они до сих пор, увидев море, кричат от радости: «Таласса! Таласса!» Потому что он привел их к морю бессмертия. Писатель занимается воскрешением. Эпиграфом к роману «Венерин волос» я взял слова из апокрифа: «Ибо словом был создан мир и словом воскреснем». И если создание мира навсегда останется загадкой, то для воскрешения нет другого пути, как через слово. Я работал переводчиком в службе миграции кантона Цюрих, переводил интервью беженцев из бывшего Советского Союза. Эти люди рассказали свои – или чужие – истории и исчезли. А в романе они останутся. Не их тела, но их дыхание. Сохраняется ведь не тело, а то, что делает тело живым человеком.

ЭС: В романе можно заметить металингвистическую и металитературную рефлексию, присущую аутентичной роли, которую играет письмо. Не хотите ли вы рассказать об этом более подробно?

МШ: Для меня такие вопросы – как скальпель патологоанатома, которым вскрывают труп в медицинской лаборатории перед студентами. 

Несколько лет назад меня пригласили в Краков на конференцию в Ягеллонском университете «Знаковые имена русской литературы», посвященную моим книгам. В течение трех дней 50 славистов со всего мира читали свои доклады о моих романах. Мне казалось, что это был конгресс патологоанатомов. Я вдруг очень остро почувствовал себя живым. 

Я – живородящий, а литературоведы – вивисекторы. Про «металингвистическую и металитературную рефлексию, присущую аутентичной роли, которую играет письмо» в моем романе пусть говорят слависты.

ЭС: Некоторые аспекты упомянутой выше метаязыковой и металитературной рефлексии можно обнаружить и в романе «Венерин волос». Можно ли считать «Письмовник» “эволюционной стадией” этого артикулированного размышления о письме?

МШ: Конечно, «Письмовник» был бы невозможен без романа «Венерин волос», а тот – без «Взятия Измаила». Каждый мой роман – это попытка не «артикулированного размышления о письме», а найти ответ на вопрос, пришедший ко мне и к каждому из нас в детстве: что делать со смертью? И в каждом романе, мне кажется, я нахожу другой, новый ответ на этот вопрос. Но вопрос все равно остается, а ответ на него меняется в зависимость от того, сколько тебе лет: 16 или 50. Может быть, поэтому у меня так редко романы и выходили, что я должен был сначала измениться.

Юношей ты боишься исчезнуть, сгореть в крематории и начинаешь придумывать защиту, тебе кажется, что писатель, который пишет книжку – это такая прямая лазейка в бессмертие.  В «Измаиле» для себя я отвечаю, что смерть – это враг. Жизнь нужно брать как крепость, и со смертью нужно сражаться – рождением ребенка и собиранием коллекции слов. Но и жизнь, и смерть в романе оказывались очень русскими. 

Потом в «Венерином волосе» для меня стало очевидным, что Россия – это лишь маленький кусочек Божьего мира, а главный враг – это время. Нужно бороться со временем, преодолевать время. Царь Ирод – это время, которое пожирает своих детей. Нужно быть Ксенофоном, который приводит греков к океану бессмертия. Нужно уметь дать бессмертие своим героям, нужно, как трехдневного Лазаря, их всех оживить. Дать новую жизнь умершей Изабелле Юрьевой.

А потом в какой-то момент понимаешь, что ничто меня, автора, от крематория не спасет. Словами не защитишься, потому что они обманывают. Слова, как корабль, обещают взять тебя с собой в бессмертие. Но ночью корабль уплывает на всех парусах и, выходит, что слова-то в бессмертие попадут, а ты так и останешься на берегу. С годами видишь, как дети вырастают и уходят, как слова становятся книгами и тоже оставляют тебя. Нужно не сражаться со смертью, а принимать.

«Письмовник» – об осознании, что смерть – это не враг. Смерть – это дар, причем точно такой же, как и любовь. И если бы не смерть самых близких и дорогих людей, то мы бы никогда не смогли понять, зачем мы здесь и для чего вообще в этот мир приходим.

И это понимание требует нового языка, другого способа изложения. Старославянские деликатесы и цитатное варево из «Измаила» уже не помогут. О сложных, выстраданных всей жизнью вещах нужно писать просто и внятно.

Все главное и в стихах, и в прозе (кстати, не вижу принципиальной разницы) происходит во впадинах между словами. А они заполняется прожитыми годами, опытом утрат любимых людей, дыханием, пусть и не очень свежим, но живым. Просто вязи слов мне уже давно недостаточно, мне нужно, чтобы вокруг слов была простая человеческая мудрость и теплота, в которой слова пускают корни.

В «Письмовнике» мне удалось внятно сказать то, что хотел сказать. Но к этой внятности я шел через все мои тексты и годы.

ЭС: Повторяющийся элемент как в романе «Венерин волос», так и в «Письмовнике» — это связь главных героев с письмом. Связана ли эта особенность вашей прозы с автобиографическим аспектом или же она связана с определенным тематическим стержнем?

МШ: Мои главные герои, начиная с Евгения Александровича в «Уроке каллиграфии» – метафоры писателя. Они все проживают жизнь словами. Один – секретарь в суде, который записывает ужасы реальности каллиграфическим почерком. Другой – адвокат, который в своих речах воссоздает действительность, но совсем другую. Третий – переводчик в «Министерстве обороны рая», который переводит слова на судьбы. В этом смысле «Венерин волос» автобиографичен. Я просто описывал то, что было со мной. В «Письмовнике» Володя – штабной писарь, пишет «похоронки», но пишет их так: «Ваш сын умер, но он жив и здоров», потому что он – писатель и знает больше, чем штабные писари и их командиры. Володя еще ничего не создал, никакого романа, но он – писатель, и как настоящий писатель понимает всю тщетность слов. А Саша его любит. Любить — значит проникнуться любимым, вобрать в себя все, что для любимого человека важно. Она проникается его словом, ее письма становятся его стилем, его телом. Меня когда-то поразило, как после смерти удивительного, уникального писателя Александра Гольдштейна его вдова стала писать так, как если бы он был жив и писал через нее. Она таким образом продлевала ему жизнь.

Главный сюжет всей моей прозы – это просто прохождение жизни. Мы идем по жизни, как по длинному мосту – а он стоит на опорах. И вот эти опоры – главные события, на которых все держится: рождение, любовь, дети, болезни близких, смерти родных. Архитектор знает: в мосте главное – опоры. В моих книгах нет придуманных сюжетов. Мои герои проживают жизнь – для меня это сам по себе захватывающий сюжет. Разве простое бытие не лихо закрученная интрига – непонимание простых вещей, узнавание сложных, первая любовь, столкновение со смертью? Просто для моих героев это проживание связано, как для меня, с писанием, со словами.

ЭС: Главные герои «Письмовника» настолько подлинные, что кажутся реальными людьми. Как вам удается сделать Ваших героев такими человечными и правдоподобными?

МШ: Все дело в непридуманных деталях. Важно ничего не придумывать. Я всю жизнь собираю кусочки жизни. Читаю, например, чьи-то воспоминания. Там описывается, как мемуаристу лечили зуб в конце 19 столетия. Такие детали нельзя придумать. Записываю. Потом, через много лет, если вдруг герой окажется в том времени и у него заболят зубы – у меня есть все достоверные детали. 

Так что никаких тайн, никакого специального know how. Берешь записную книжку в карман и живешь. Все туда записываешь. Потом в компьютер – раскладываешь по папкам. Слова могут там храниться годами. Потом вдруг приходит время, и они из файлов начинают проклевываться, как из скорлупы. Где женщина берет столько деталей для своего ребенка? Родинки? Судьбу? Так и с книгами.

Давно известно, что каждый человек – потенциальный автор одной гениальной книги: описания своей жизни. Многие знаменитые – и прекрасные – книги родились именно так. Человек вложил все прожитое в текст. Но на вторую, третью книгу, как правило, своего опыта уже не хватает. В каком-то смысле писательство – аморальное занятие, воровство чужих жизней. Нормальные люди приходят с похорон близкого человека и скорбят, а для писателя – это приращение его капитала, его коллекции, которой он рано или поздно поделится с читателем. Чужая жизнь, трагедии, страшные и комичные истории без спроса становятся частью романной мозаики. Если автор спросит, можно ли использовать чужую жизнь, он рискует получить ответ: нет, нельзя! Но настоящий писатель ни у кого ничего не спрашивает. Для писателя нет «чужой» жизни, он может брать «чужое», потому что мы лишь снаружи разные, а внутри едины, поэтому и органы можем другу другу отдавать, и кусочки души. Эти кусочки души очень долго способны жить в другом человеке. И дальше передаваться. Откроешь рассказ Бунина — и сердце от счастья замирает. Он при жизни все переживал, что его рука сгниет. Да как же она сгнила, когда вот она, живая, пишет «Легкое дыхание»! 

Когда-то много лет назад меня поразил факт, что в начале прошлого века русские войска брали Пекин. Я стал изучать воспоминания русских солдат и офицеров. И именно эти дневники и мемуары стали живой плотью романа, где герой оказывается в Китае 1900 года. Ведь такие непридуманные детали и делают прозу настоящей.

Для «Письмовника» я нашел все, что было опубликовано о Боксерском восстании, и даже то, что не было опубликовано – например, уникальные письма из Китая немецкого военного врача, которые я обнаружил в архиве Исторического музея в Берлине. Эту войну в России не жаловали ни при каком режиме, так что дневники и мемуары русских солдат и офицеров, опубликованные в 1902–1904 годах, практически не переиздавались. Помню, как я проводил тогда осенний семестр в Америке, преподавал в университете Washington & Lee в вирджинских лесах, просматривал собранную библиографию и думал, что придется из-за этих книг ехать в Москву и сидеть в «Ленинке», Российской государственной библиотеке. От одних воспоминаний о ее вонючих туалетах бросало в дрожь. Но все эти уникальные издания нашлись в Америке, в разных университетских книгохранилищах. Снимаю шляпу перед ее библиотечной системой! Меньше чем за неделю через Interlibrary loan мне прислали все эти книги, и они стопками высились у меня на столе. То, что вы прочитали в «Письмовнике», нельзя придумать. Я просто возвращаю слова и жизнь тем давно умершим людям.

Но на самом деле можно собрать в памяти компьютера все детали всех эпох и народов, но для того, чтобы произошло чудо прозы – этого мало. Нужен автор, который все эти детали, все эти кусочки жизни соединит собой.

Кстати, у меня в книгах почти отсутствует описание персонажей. На самом деле совершенно не важно, как герои выглядят. Мне важно их живое дыхание. Внешность, в конце концов, это то – что нас разделяет. А внутри мы такие же, единые – нас объединяет и обмен веществ, и чувства. 

Открываю какую-нибудь современную книжку, и меня часто поражает там описание действующих лиц. Авторы берут уже готовых героев и играют у читателя на ассоциациях, например, «он выглядел, как Шварценеггер». В мире моих героев Шварценеггера нет и не может быть. И мои герои даже не могут себе представить, как выглядит этот самый Шварценеггер. Если у моих второстепенных героев и может быть описание какой-то одной детали внешности, то главные герои всегда остаются без описания. А получается так по одной простой причине: все мои герои – это я. Я себя расщепляю на разных персонажей по возрастному принципу: юноша, который еще пытается что-то понять, взрослый мужчина, близкий теперешнему моему состоянию, старик, которым я постепенно становлюсь. И все мужские герои объединены в единое мужское «я», а все женские герои – это мое представление о женщине. В моих текстах все сливается, становится единым целым, как от снегопада: «То каждый на свете жил сам по себе, а теперь всякая скамейка и тумба, не говоря уже о почтовом ящике, понимает полноту и единство существования, не имеющего швов.» Остается лишь одна граница между мужчиной и женщиной. И в моих романах на самом-то деле всего два героя – он и она.

ЭС: Главные герои романа рассказывают о конфликтах в своей домашней среде, в частности, о Ваших отношениях с материнскими фигурами. Каков ваш взгляд на понятие «семья»? Что значит жить в семье?

МШ: Вообще-то герой в литературе со времен Гомера занимается поисками не матери, но отца. Ведь найти отца — речь, конечно, не о биологии — это обрести почву под ногами в этом зыбком мире, понять себя: кто ты, откуда, зачем? Отца ищет мой Володя – и обретение оказывается обманом. Сашенька, моя героиня, очень много пишет о своем отце, любящем и понимающем. А с матерями у них у всех проблемы.

Мировая безотцовщина, увы, только еще начинается. И войны тут ни при чем. Мир изменился, женщина может работать, делать карьеру, она больше не зависит от «кормильца». Брак как историческая экономическая форма охраны потомства, по сути, исчерпал себя. На Западе уже стало нормой, что женщина, при желании, вполне может обеспечить и себя и ребенка. Жалко, конечно, что семья уходит в прошлое. 

Для меня семья – это попытка вернуться в рай, из которого нас изгнали. Семья – это счастье. Его так мало, а нужно оно всем.

Мне никогда не было интересно читать детективы — ведь если на первой странице кто-то напишет карандашиком имя убийцы, то тогда к чему все эти триста страниц? Для меня, как я уже сказал, самый лихо закрученный сюжет — это проживание жизни, а семья – это главная жизненная форма. Что может быть интереснее сотворения мужчины и женщины, их мира, их ребенка? Толстой, написал, что закончить книгу на свадьбе — все равно что оборвать ее в тот момент, когда герой попадает в руки разбойников. Просто семья — вот настоящий триллер! И не так важно, это книга об отношениях в русской семье, итальянской или марсианской, важно написать так, чтобы читающий прочитал про себя.

ЭС: Повествование в романе чередуется моментами повседневной жизни и жестокими сценами войны. Как же так это постоянное сопоставление совершенно противоположных сцен?

МШ: У всех настоящих книг, фильмов, пьес цель всегда одна: превращение реальности, где есть жестокость и смерть, в тепло и свет. Для меня главным учителем был и останется Тарковский, хотя он снимал фильмы, а я пишу книги, но это не важно – энергия творчества имеет одну природу. Когда-то меня, еще школьника, потряс «Андрей Рублев» – тебе показывают кошмары, убийства, пытки, а ты выходишь из кинозала просветленным. Вот зачем нужен художник – он берет в себя тот ужас, в который люди превращают жизнь, и возвращает человеку достоинство, наполняет его человечьим теплом и нездешним светом.

Наверно, «Письмовник» для меня начался много лет назад, когда мой отец рассказывал о том, как был на войне. В 18 лет он воевал на подводной лодке на Балтике. В этом возрасте мужчина еще не готов к семье, к детям. А он мне рассказывал, что уже тогда, сидя неделями в том железном гробу под толщей воды хотел вернуться живым и иметь семью и ребенка. 

«Письмовник» – о взрослении, и речь не о возрасте. Взросление – в отношении к смерти, своей и любимых людей. Взросление как приближение к последней мудрости. Есть два способа взросления. Первый: проживание каждого дня, когда смерть еще кажется далекой. Это долгий путь к мудрости. Этим путем идет в романе Саша. А у мужчин есть «привилегия» сократить этот путь опытом войны, опытом приближенной смерти. Саша проживает свою каждодневную жизнь, а ее любимый сокращает свой пусть к последнему знанию. На войне взрослеют быстро, и Володя своим путем приходит к главной мудрости: счастье не в гонке за славой, успехом, писательским или каким-либо еще, не в победе над смертью словом, а в реальных простых ценностях — человеческом тепле и свете. Меня поразили реальные письма солдат с той войны. Это простые грубые мужики, которые дома били своих жен, а в ночь перед боем, они пишут им ласковые нежные слова, которые они, может, никогда в жизни еще не сказали. 

Но главное, я хотел написать книгу о будущей войне, предупредить, заставить задуматься. То, что она будет, было совершенно ясно. В России не было ни десталинизации, ни «Нюрнбергских процессов» против коммунистической партии. Так что возрождение диктатуры было только делом времени. А диктатура не может существовать без врагов и войны. Вот сейчас мы в этой войне. Будущее наступило.

Подавление Боксерского восстания – метафора. Символ прошедших и будущих войн. Мой герой пишет: «Оставалось только выбрать себе войну». Мой Володя выбрал себе ту забытую войну. Теперь тысячи Володей погибают в Украине. Я писал об искалеченных и убитых на той далекой войне, а оказалось, что написал о трагедии в близкой Украине.

ЭС: Какова, по-Вашему, роль писателя в современном литературном и культурном ландшафте? Какую роль он должен играть?

МШ: Литература – это кровеносная система человечества во времени, слова связывают нас со всеми, кто жил на этой земле до нас и кто придет после, на смену. Задача писателя и «в современном литературном и культурном ландшафте» и всегда одна и та же: дать человечеству ухватиться за то, что нас связывает через века, за свою человечность, чтобы не утонуть в пустоте, в бездушном холоде, в звериной борьбе за выживание.

Литература, как любое искусство, вообще не должна заниматься сегодняшней политикой. Это для журналистов. Художник должен заниматься своим делом, тем, что не могут журналисты. Когда я слушаю бессмертную музыку Баха или Рахманинова, когда читаю строчки Толстого или Бродского, я сам в этот момент становлюсь немножко бессмертным. Вот в этом смысл искусства. И для этого была нужна литература сто лет назад и будет нужна всегда.

Но писатель не может оставаться круглые сутки писателем, «заложником вечности», по Пастернаку, он живет здесь и сейчас. А сейчас идет война. И для русского писателя эта война особенно подлая и чудовищная.

 Русским писателем быть сейчас особенно больно. Целью спецоперации российская власть лицемерно объявила спасение русского языка, русских людей, русской культуры. И сделали мой язык — языком убийц. И теперь всё, что относится к русской культуре, литературе, связано также и с чудовищными преступлениями в Буче. То, что происходит в Украине — преступление не только против человечества, против людей. Это преступление еще и против моего языка. 

Что мне делать? Я должен бороться за мой язык. Я так просто его не отдам. Но ненависть ко всему русскому будет расти с каждым днем. Я это знаю по собственному опыту. Мой отец пошел на войну в 18 лет мстить за гибель своего старшего брата. А потом всю жизнь он ненавидел немцев, их язык, искренне ненавидел всё, что связано с Германией. Очень хорошо помню, как я пытался с ним говорить: «Папа, там ведь прекрасные писатели. И немецкий язык — красивый». Мои слова были бессильны. Что я скажу украинцам? Я знаю украинцев, чьи дома разрушили русские ракеты, русские солдаты убили их родных. И что я им скажу? Что русская литература прекрасная, что русский язык красивый? 

Я делаю, что могу. Я могу только говорить и писать. У меня теперь миссия: доказывать человечеству, что русский — это не убийца. Что русский язык — это не язык убийц.